СТЕФАНОВ Юрий Николаевич
(1939-2001)
Публицист и переводчик, один из столпов российского “традиционализма”
Юрий Стефанов родился 30 июня 1939 года в Орле.
Проучился четыре курса в московском мединституте, затем окончил искусствоведческое отделение МГУ. Работал научным сотрудником в комитете охраны памятников.
Член Союза писателей России.
Исследователь и популяризатор традиционализма. Ровестник и соратник Евгения Головина, оказал большое влияние на Александра Дугина.
Переводил: «Тристана и Изольду», Ф. Шюона, М. Кундеру, А. Камю, А. Рембо, М. Бланшо и др. Опубликовал первый в России перевод основателя традиционализма Рене Генона (Вопросы философии. 1991. № 4).
Автор нескольких десятков статей, посвященных творчеству Фабра д’Оливе, Рене Генона, Антуана де Сент-Экзюпери, Мирче Элиаде, Густава Майринка, Антуана Сент-Экзюпери, Говарда Филипса Лавкрафта, и др.
Создал ряд поэтических и прозаических циклов.
Умер 28 июня 2001 года.
В начале 2002 года редакция альманаха “Контекст” выпустила сборник статей Стефанова “Скважины между мирами. Литература и традиция”.
(С) Вячеслав Лихачев, ИИЦ “Панорама”, 2001.
Интервью (ж.”Контекст-9″, № 3, 1997):
Юрий Стефанов О МАМЛЕЕВЕ, ГУРДЖИЕВЕ, ПЕЛЕВИНЕ И НЕ ТОЛЬКО
Во время нашей встречи с Юрием Стефановым – поэтом, писателем, переводчиком – он не раз и не два повторил фразу: “Опять я говорю не то…” Действительно, мы собирались беседовать “о м е т а ф и з и ч е с к о м п о д п о л ь е ш е с т и д е с я т ы х”, а разговор получился гораздо более распыленным – по нескольким смежным и не очень смежным темам. Излагая свои “маленькие мифы” о людях, близких друзьях или просто знакомых, Стефанов оговаривался, что имеет уже “горький опыт” – в том смысле, что неспособен на целенаправленный вопрос давать такой же конкретный ответ. Другими словами, г о в о р и т ь и м е н н о т о, ч е г о о т н е г о ж д у т. Тем не менее, материал, скомпанованный из этой беседы, кажется нам достойным читательского интереса. Более того, – он оказался з н а ч и т е л ь н е е , чем мы ожидали. Во всех высказываниях Стефанова, “не всегда входящих в параллель с общепринятыми”, слышен голос человека цельного, чьи убеждения укрепляются и проясняются с годами – когда мы говорили об идеях, активно циркулировавших в 60-е годы в близкой ему среде, на вопрос “а что же формировало Вас в юности” Стефанов отвечал: “То же, что и теперь”. И еще. Когда человек говорит, не тщась представить себя в том или ином свете (что называется, “to make a show”) или приписать себе (а у многих возникает этот соблазн) что бы то ни было – диссидентство, первопроходство, мессианство и т.п. – его суждения приобретают убедительность, но без навязчивости. Словом, можешь не согласиться, но не можешь не у в а ж а т ь. И таковы же его проза и стихи – как пишет Ю.Соловьев в предисловии к только что вышедшей поэме Стефанова “Конь-осьминог”1, “…вневременное, составляющее и суть, и миф этого текста, – важно”, хотя поэтическое сознание автора кому-то покажется несколько наивным, архаичным. Но узнавая Стефанова ближе, переоцениваешь его тексты, открывая в них это в н е в р е м е н н о е к а к а к т у а л ь н о с т ь , а не как архаичные столпы неинтересных тебе мифических нагромождений. Простота же стиля видится как осознанная неусложненность, которая на самом-то деле “не выносит упрощения, уплощения космоса, превращения его в тот самый блин, что вышел комом”2. …Первый этаж. Темноватая, пустоватая квартира. Совершенно пустой холодильник. Ни телевизора, ни радио. Балкон, раскрытый в сплошную зелень. Такую густую, что за ней не видны становятся дворы Теплого Стана, и начинает казаться, что находишься в каком-нибудь старом московском переулке – Малом Левшинском, например… Е.Р., А.Я. …Если говорить о шестидесятых – мое личное состояние в ту эпоху определяет то, что я назвал бы эйфорией, полной, непонятной для сегодняшнего времени эйфорией всем абсолютно: водкой ли, молодыми ли женами, тем ли, что все дозволено… Вот я хочу читать Бердяева или Гумилева, или пойти на площадь Маяковского, или кричать что угодно, я это и делаю, но каким-то чудом со мной ничего не будет. Например, мы были соседями с Володей Буковским1, познакомил нас Леня Прихожан2, мой лучший друг, с которым, к сожалению, в последнее время мы видимся редко. Буковский приходит и говорит, сидя на балконе: я взорву завтра съезд, мои мальчики перестреляют все ЦК. Просто прокричал это на весь переулок, абсолютно не боясь. Вот такая была атмосфера. …О Бокштейне3 самом – только одно воспоминание: что это был маленький, горбатенький человек, крайне уродливый, писавший, на мой взгляд, нескладные стишки и, конечно же, на площади Маяковского громче всех их выкрикивавший4… Таково у меня воспоминание – Бокштейн Илюша стоит выше всех и выкрикивает свои… да и я тогда писал стишки какие – такие же уродливые, такие же жалкие. Да и все мы были хороши. Знаком – в таком смысле, как с Буковским, Ковенацким5 – я с ним, наверное, не был. В то время я только что женился, и комнатенка наша в Малом Левшинском была просто проходным двором. День и ночь приходили люди – буквально каждый день; и запомнить всех, кто проходил через эту комнатенку, я, конечно, не мог… Ковенацкий, скажем, был другом на протяжении многих, многих лет оттого, что нас связывали всякие личные вещи (я написал об этом6): и поэзия, и Япония, и Китай, и кошки, и прочие вещи. …Тогда еще интересы эти в смысле – пардон за неприличное слово – эзотерики были мальчишескими, а не явными – кто-то что-то чувствовал. Все это как-то… то ли предчувствовалось, то ли проговаривалось… В Израиле, скажем, я прочел в каком-то из западных журналов статью или часть книги Мамлеева про эзотерику, где он показывает полное незнание этой области… Он просто преувеличивает свое влияние – будто бы он стоял в центре будущей эзотерики. На самом деле этого не было, абсолютно. Он писал рассказы знаете о чем: там соединяются женщины с собаками или мужчины с козами. Может, для девственных девушек это и интересно, а для меня, женатого человека, это было мало интересно. Но никакой эзотерики от него я не слышал в те годы. То, что он пишет о себе, – все равно как если бы я сказал, что я в то время был Гурджиев (которого я терпеть не могу). …Был так называемый бродячий салон Мамлеева, и я знаю анекдот, коего, правда, не был свидетелем (Ковенацкий мне рассказывал): однажды в каком-то рабочем клубе Мамлеев читал свой очередной эротико-садистический рассказ, где кто-то разбивает электрическую лампочку. Как только он, рассказывал мне Ковенацкий, произнес эти слова, в зале погас свет. И Гурджиев, и Идрис Шах в те годы, сорок лет назад, были куда более популярны, чем, скажем Элиаде3, Генон4 в наше время. Я ни разу не слышал из уст Мамлеева, или скажем из уст Ковенацкого, Смирнова5 имя Генона; но Гурджиев… Гурджиев переводился, читался по-французски и по-английски; к сожалению, я не смог осилить в те годы эту бредовую книгу – вернее будет сказать, книжищу – “Беседы Вельзевула” ни по-французски, ни в самодельных переводах. Это показалось мне тем, что называют “лапшу вешать на уши” . Думаю, что он был ужасно ловкий человек (в моей статье я провожу параллель со Сталиным, который делал это в масштабах страны). Для меня это личность, которая за счет своих немалых психических способностей просто вытягивает для себя все – и мужчин, и баб, и водку, и деньги… Это полная противоположность Генону, что сидел у себя в Каире, делал с женой своей детей и делал свои работы. Гурджиевские идеи были мне интересны, но только антипатично. Я написал предисловие к замечательной книжке Луи Повеля “Мсье Гурджиев”. И поскольку она теперь уже наверняка не выйдет, я в выход уже не верю, я отдал предисловие Артуру Крестовиковскому, который обещал опубликовать его в своем журнале (журнал называется “Арахна”). Дело в том, что есть люди, которые, к сожалению, меняются с годами, а есть люди, которые, опять же к сожалению, не меняются с годами, и я принадлежу к последним. Как я думал о Гурджиеве в те годы, так я думаю о нем и сейчас, но в те годы я не мог еще сказать о нем не косноязычно ничего, а сейчас я вполне внятно сказал, что лично я о нем думаю. Понимаете сами, что мое мнение не меняет значения личности Гурджиева… Ведь коли Чехов мне безразличен, от этого он не перестает быть великим писателем. Гурджиев, кажется мне, даже хуже сект. Секта замкнута в себе самой (сечь, отсек – секта); а группа Гурджиева – это, по-моему, нечто чисто вампирическое… Многие говорят, что они прошли через увлечение, скажем, Блаватской или Гурджиевым; я не могу этого сказать; конечно, относился с интересом, – все интересно – но увлечения не было. А в шестидесятые, конечно, это было повальным увлечением. Есть другие вещи, которые прошли со мной всю жизнь. Я избавился от неверия в Бога лет в семь, – так я и верю в Бога; но еретически верю, не в согласии с катехизисом. Тот же Генон, когда я его прочел в первый раз, понимая слабые стороны, заусенцы, шероховатости “каирского отшельника”, – так же до сих пор он для меня… не кумир, конечно, но авторитет. Гораздо позже я – не то чтобы близко знал, но знаком был – со Столяровой6. Столярова – это целая тема; не расскажешь о ней ни за полчаса, ни за целый вечер. Я не помню, в каком году она приехала в Россию (то есть, в Совдепию), но она предварила, так сказать, историю Ариадны Эфрон, дочери Цветаевой. Она думала, что здесь найдет что-то – просто была еще девчонкой, замороченной мечтой о России, – и приехала, чтобы тут же загреметь на северо-восток. Она переводила книжку Бодлера об искусстве; издавали эту книжку лет, наверное, пятнадцать; и, наконец, позвали меня, чтобы я исправил текст Столяровой. Она родилась в Неаполе; она дочь тех эсеров или анархистов, что взорвали дачу Столыпина; после этого бежали в Италию и сделали Наташу… Мои с ней встречи (целая книга нужна, чтобы описать эти встречи, наши разговоры) относятся к началу восьмидесятых. Только я к ней вошел, мы выпили кофе и поговорили, и она тут же подняла диван и сказала: “Юра, хотите почитать то-то и то-то?” Ну, я ей сказал, что это я читал и это читал, а вот это я с огромным удовольствием у вас возьму, и не преминул спросить после этого: “А почему Вы мне тут же дали эту книжку, ведь я же могу быть стукачом?..” “По глазам вижу”, – сказала она. А вот, кстати, история про стукачей. В шестьдесят третьем году вдруг приходит мне повестка в военкомат. Иду туда; там меня встречает главный старшина и говорит: “Пройдите в комнату.” Я иду. Там сидит человек, не описанный никем из великих писателей, в том смысле, что… – я потом встречался с ним долгими часами, и сказать, каков он с виду (брюнет ли, блондин, с длинным носом, с коротким, с короткой стрижкой…) – невозможно, просто живое ничто. Поедем, сказал он, на улицу… боюсь соврать, это улица от бывшей Алексея Толстого направо – Наташи, что ли, Кочуевской… Маленький особнячок. Я потом в журнале “Огонек” прочел интервью с известным то ли пианистом, то ли скрипачом (не помню фамилию, но громкое имя) – его тоже тягали в тот переулочек, в тот деревянный ампирный особнячок, без всякой вывески. Меня просто протягали все лето. Никаких угроз, громких слов, только одни уговоры: “Юра, вы переписываетесь с заграницей?” – “Да, переписываюсь.” – “Вы с Буковским знакомы?” – “Да, знаком.” – “Отчего бы вам не… мы будем доплачивать… ну, вставляйте некоторые фразы…” Я в ответ все заикался и пищал, что как-то я вот… не могу. Так продолжалось (они еще перестукивались через стену), пока этот допрашивавший меня человек с лицом в виде нуля не вызвал начальника особняка, который рявкнул: “Что ты придуриваешься! Хуже будет!” Я сказал: “Знаете, я шизофреник, у меня в голове мешанина; я не смогу работать для вас по-настоящему.” “Иди вон,” – говорит. И я вышел вон, и с тех пор меня не трогали. Вот такая история. …Женя Головин1. Пятьдесят восьмой год. Сорок лет назад. Я вместе с ним в гостях у нашего общего знакомого, давно уже покойного. Женя юный, в курточке; на улице мороз; нам по двадцать лет ровно. Мы читаем стихи. Мы поражаем хозяев тем, что пьем водку стаканами. Полбутылки выпили, осталось еще полбутылки, хозяева ставят ее в шкаф; я говорю, что, мол, нехорошо это, Женя; мы выпиваем еще по стакану и уходим. … С тех самых времен продолжается и пунктиром происходит наша – не дружба с Женей, а какой-то странный взаимный интерес. Но, в отличие от Мамлеева, Женя знал Генона; не в тот год, когда мы познакомились, а года через три-четыре. Мы стали с ним, в Иностранке встречаясь, скажем, обмениваться фразами: “Женя, чем ты интересуешься?” – “Юрочка, пью и читаю Генона”. И каждая из этих фигур – Столярова ли, Головин – заслуживает целой книги. К Жене я, правда, отношусь с некоторым невосторгом. Вчера мы говорили с N., – за внешней мягкостью он ужасно мужественный и твердый человек – и он сказал мне, что вся эта компашка – Дугин1, Головин, Мамлеев, и кто еще там – Дудинский2, и еще какие-то люди – они все поддерживают состояние тихого мира – не вражды, не выпадов, а – просто не общаются. Это при том, что последняя жена Головина – это сестра Джемаля, о котором тоже нужно сказать не одну фразу. …Еще вчера мы говорили с N. о том, что мы поборники империи. Для нас империя – высшая форма политического устройства; а эти люди – Дугин, Головин, Дудинский и прочие – они анархисты; как в тридцатые годы во Франции все эти сюрреалисты, Бретоны и Элюары – они были поборниками кто Советского Союза, кто фашистской Германии. И поэтому вполне понятно, что если я с моими друзьями теперешними могу уже годы общаться, несмотря на разницу взглядов почти во всем, – то те люди, комически объединенные в нелепое подобие “тайного общества”, – они мне не близки. Грубо говоря, кто больше заплатит, к тому они и убегут. Я не знаю эту компанию всю; Дудинского видел пару раз, он сказал мне: “Будете сотрудничать в “Мулете”?” А я показал ему кукиш и сказал: “Не буду я в вашей “Мулете” сотрудничать…” …Теперь о Джемале1. Я помню, Джемаль позвонил мне, приглашая посмотреть телевизор, где он будет выступать. Я сказал, что телевизор мой на балконе стоит лет двадцать, и я в нем выращиваю папортники. И я не мог понять, кто это звонит, он сказал: Джемаль звонит. – ?.. – Пояснил: Дарик. А, вспомнил я, Дарик, конечно же. Помню наше знакомство – он был сторожем на автобазе. Был такой же, как сейчас, но у него была борода и волосы наголове такие, что не было женщины,7которая не просила бы его: а можно вас, Дарик, погладить по голове или по бороде. Тот говорил: да, конечно. Там, на автобазе, он просто сидел и читал учебник санскрита. (“Я изучаю деванагери”, – санскритский шрифт). Последний раз он сидел здесь и четыре часа говорил. А я сидел и думал, что так же я слушал бы Шпенглера или Гитлера. Все говорят о нем, что он неудавшийся политик, не знающий арабского языка лидер мусульман России и все прочее, – но это личность неизмеримо выше меня, которой я только могу внимать. И говорить лишь: “Дарик, можно тебе баранину изжарить?” – “Не-е, нельзя. Не по-нашему зарезана.” – “Ну а что тебе дать?” – “Ну, если сайра у тебя есть, я буду сайру есть.” …Существуют уже не люди, а мифы. Вот Юра Соловьев8 мне пишет: “Ты – миф”. Для него я миф, а для себя я живой человек. И вам я излагаю свои маленькие мифы, которые не всегда соответствуют мифам общепринятым… …Джемаль тоже стал мифом. Я не видел его по телевизору, знаю его только живого. Если относиться критически – то, конечно, претензии его на политическую игру не оправданы; он не политик, он философ в том смысле, в каком философом был Ницше; ну и поэт… Я не читал его “Ориентацию – Север”9, но повторяю, что Дарик один из тех людей, которые гораздо больше меня; хотя, конечно, политик он никакой; и – как бы это сказать по-русски – любит показать себя, чтобы втоптать в грязь другого… Азер Алиев, приезжая как-то ко мне, говорил: «Какой Дарик мусульманин? Ездил в Каир, ездил в Судан, а там ему говорили: “Вот открой Коран, прочти фразу. Не можешь”». Дарик не может; но от этого он не меньшая личность, я тоже не могу читать Веды по-санскритски, которые знаю от слова до слова, как все мы знаем. По-моему, он большой человек, но занявшийся не тем делом. Я читал – была у меня такая книга, подарил одному моему приятелю – застольные беседы Гитлера; читаю Шпенглера всю свою жизнь; для меня открыть эту книжку и прочесть – значит понять, что имею дело с личностью не моего масштаба, а – высшей личностью. Вот так я слушаю Дарика. Какой еще пример?.. Толстой мне безразличен, скажем. А “Карамазовых” я читаю всю жизнь, но как мне сказать о Достоевском, что он Достоевский? Я же не знаю, он тоже был, наверное, истерик там или чего-то еще… Но страницу прочтешь и поймешь, что… “Карамазовых” можно читать всю жизнь. …На том вечере, где была представлена эта книжка “Предтеча…”10 или как ее там, – были абсолютно все люди, начиная от псевдоалхимика Вадима… забыл фамилию… книга у меня его есть, – а, Рабиновича11 – до совсем неизвестных людей, и все они спорили и ссорились, кто из них был диссидентом, а кто не был. Мне это было ужасно смешно, оттого, что весь бомонд московский вперся в этот зал, приглашенный, пардон, на презентацию этой книжки, и все они считали меня диссидентом, а я даже и не знал, что я диссидент… Вот, к примеру, книжка Ровнера “Третья культура”12 – я брал ее у Артура13 – она такой же миф, как то, что я вам рассказываю. Он перевирает даже некоторые фамилии и городит бог знает что… И вот о Ковенацком – его сестра подарила мне книжку, с предисловием… Кропивницкого14, что ли. И я, прочтя эти путаные странички, подумал, что мне нужно написать о Володе нечто более конкретное, что я и сделал. Но вот – абсолютно разные взгляды, как будто автор предисловия и я жили – я на Марсе, он на Венере. Мы говорим абсолютно несовместимые вещи. (Я это не к тому, чтобы кого-то обвинить.) Возвращаясь к Генону, – честно говоря, я не хотел бы бахвалится, но первая публикация Генона в России – это была моя публикация в журнале “Вопросы философии”. Это долгая история – я лет двадцать назад пришел туда, заручившись массой поддержек, меня приняли с раскрытыми руками и сказали: да-да, конечно, вы же принесли рекомендации от того-то и того-то. А недели через две пришел – мне говорят: “Вы нас принимаете за идиотов, мы же философы, кого вы тащите к нам, фашиста Генона,” – и просто пнули ногой, и полетел я с их лестницы… А еще через двадцать лет я принес эту статью, и они сказали: Юрочка, конечно же, это самое главное, что для нас нужно. Я это к тому, что публикация Дугина в “Милом Ангеле” была через год… Книга же “Царство количества…”1 была переведена Танечкой2, этой докторессой наук… Я так ей по телефону и сказал: “Вы диссертацию какую писали?” – “О смысле трагического в искусстве”, – говорит. Я просто открыл рот и сказал: ну о смысле трагического у Шекспира или Пушкина – это понятно, но в искусстве… Я это к тому, что перевод бездарен, он такой, что прочесть Генона абсолютно невозможно. …Однажды мне позвонил незнакомый мне человек, Вадим Штепа3; я к нему отнесся, как ко всем людям: подойди ко мне с улицы любой человек, и я просто приведу его к себе, и если у меня есть, там, чай или водка, я тут же его приму. Штепа, будучи автором талантливейшей книги про Генона в России, которая называется “Инверсия”, проповедует, что Традиция-де – не Традиция вовсе, это не то, что досталось от отцов, а то, что нисходит к Цою с Неба в темя. Все мои друзья говорят: ну конечно, Штепа талантливый человек, но к Традиции никакого отношения ни Цой, ни Штепа не имеют… Вот еще что. Я пережевываю с друзьями уже несколько месяцев одну и ту же тему. Вы читали Пелевина роман? Не было ни одного моего друга, что не захлебнулся бы при словах “Чапаев и Пустота”. Я взял этот роман у моего друга и сотрудника Антона Нестерова4, раз прочел его, захотел еще раз прочесть. Это произведение, сделанное по канону, не выходящее за его рамки. Это даже не “Москва – Петушки”, где разные вещи встречаются, сталкиваются, – а просто каноническая вещь. Настолько художественная, что напиши такую – и просто можно лечь и умереть. У меня перед Пелевиным – ну просто восторг, как у девушки мог бы быть перед Евтушенко в шестидесятые годы. Я по просьбе Артура написал рецензию на сборник “Постмодернисты о посткультуре”15, где я, вчитавшись в эту книгу, буквально издевался над ними в цитатах. В том числе, над кем-то, кто сказал, что Пелевин – это сочетание броскости с доступностью и прочее, что это бульварная вещь; и я их отделал таким образом, что Лена Пахомова16 сказала, что нельзя печатать это в журнале17. Хотя я и извинился в начале статьи, что – изрядная книжка, значительная, я ее прочел дважды с интересом и прочее… Но просто взял и написал: как бы литераторы о как бы литературе – и сорок раз курсивом поганое словечко как бы провел через всю рецензию. …Свой рассказ про мертвого Босха, который пробуждается в мир своих картин, я думал написать за полгода, и он будет писаться куда дольше… А написать такой роман, наверное, за то же время – невообразимо. Несколько лет назад я видел однажды на прилавке “Омон Ра”, я прошел мимо, я не знал, что это за вещь. И я вполне допускаю, что у Пелевина были годы ученичества, и он был не всегда такой, как в этой вещи, но про “Чапаева…” скажу одно: там есть одна любовная сцена Анки и Петьки. Более целомудренной, более страстной сцены я не знаю в литературе вообще. Что делает Ерофеев18 или кто угодно другой? Он описывает физиологию; а здесь – недоступная мне высота. Может быть, это какой-то всплеск страсти к Пелевину?.. Я не знаю. Дело еще в том, что… Ну например, покажи я своей жене роман, она прочтет предпоследнюю страницу и скажет: “Мра-а-а-зь, такой же дурак, как и ты”. У меня же уважение к чужому художеству, если оно в самом деле художество, а не абстракция, – уважение это повышенное. А кто из нынешних писателей мне так же, если не больше, дорог… – скажу следующее. Мне недели две назад позвонили из рижского издательства “Полярис”, где вышло два трехтомника с моими вступительными статьями: к Экзюпери, ко второму тому, и к моему любимейшему Жапризо. Жапризо – художник, по-моему, равный кому угодно. И я, перечитывая его роман, не особенно складно в переводе названный “Любимец женщин” подпрыгивал буквально здесь вот от восторга и кричал жене: “Понимаешь о чем роман?” – “Ну, убил кого-то, изнасиловал.” – “Да нет же!” Жапризо столь же пластично, сколь и открыто, описывает нам: вам покажу, хотите, такую вот картинку – не нравится?.. Свернул, покажу другую – так это было. Тоже не нравится? – покажу третью, седьмую. Всем показал, как он пишет, и позвал всех своих героев и героинь: приходите ко мне, мы поговорим, выпьем, и я покажу вам, какие вы есть… Редкий художник открывает с таким художеством, как он делает и что он делает. Не намеками и экивоками, а пластично, зримо, прямо. Просто поразительный роман. Они назвали трехтомник “Детективы Себастьена Жапризо”, а я свою статью назвал “Ариадна в поисках Тесея, или Детектив наизнанку”19. …Скажу еще то, что повторяю всем своим друзьям (и они, в общем-то, соглашаются со мной), – что традиционное искусство есть то самое искусство, которое дает наибольшую полноту вольности художественного выражения, скажем так. Как в древнегреческой трагедии. Любая торговка, с базара приходя в театр, знала, о чем будет идти речь, как повернутся отношения в трагедии, кто будут герои. Художество трагедии, или православной иконы, русской или сербской – это то, что дает наибольшую полноту вольности в выражении, чего никто не понимает… Вот был такой художник, будто бы греческий, Феофан Грек. И был будто бы его ученик Андрей Рублев. Оба были православные люди и не отступали от канона иконы ни на единый шаг. Но трудно представить себе большую разницу художества – это, скажем, как Шекспир и Мандельштам. Хотя они жили в одно время и творили (как говорили большевики) в рамках канона, скованные-закованные, они были полностью свободными художниками. А кто делает художество по принципу “что хочу, то и ворочу”, те в самом деле скованы…
——————————————————————————–
1 Стефанов Ю. Конь-осьминог. Поэма. – М., Изд-во Е.Пахомовой, 1997. 2 Стефанов Ю. Конечное уравнение, или Ночь духов (послесловие к книге М.Элиаде “Под тенью лилии”) – М., “Энигма”, 1996. 3 Мирча Элиаде (1907 – 1986) – историк религий, писатель. Ю.Стефанов – автор послесловия к книге Элиаде “Под тенью лилии” – (см. сноску на стр.116). 4 Рене Генон (1886 – 1951) – выдающийся французский философ-традиционалист. 5 Алексей Смирнов – художник. 6 Наталья Ивановна Столярова – переводчик, в молодости была невестой Б.Поплавского. Подробнее о ней: Борис Поплавский. “Неизданное”. – М., 1996; Александр Солженицын. “Архипелаг ГУЛАГ” и “Бодался теленок с дубом”. 7 Гейдар Джемаль – философ и политик, председатель Исламского комитета. 8 Юрий Соловьев – поэт, прозаик, литературовед. 9 Глава из книги Г.Джемаля опубликована В # 1 “Контекста-9”; полностью книга “Ориентация-Север” будет опубликована в # 6 журнала “Волшебная гора”. 10 Людмила Поликовская. Мы предчувствие… предтеча… Площадь Маяковского 1958-1965. – М., Мемориал, 1997. В книге опубликованы, в частности, интервью с И.Бокштейном (см. стр. 75) и Ю.Стефановым. 11 Вадим Львович Рабинович – философ, культуролог, автор книги “Алхимия как феномен средневековой культуры”. – М., 1975. 12 А.Ровнер. Третья культура. – СПб, Медуза, 1996. 13 Артур Медведев – главный редактор жунала “Волшебная гора”. 14 Лев Кропивницкий, художник, поэт, сын Е.Кропивницкого, участник Лианозовской группы. 15 Постмодернисты о посткультуре. Интервью с современными писателями и критиками. – М., 1996. 16 Хозяйка салона “Классики XIX века” при библиотеке им. А.П.Чехова. 17 Имеется в виду журнал “Волшебная гора”, с которым тесно сотрудничает Ю.Н.Стефанов. 18 Естественно, Виктор. 19 Себастьен Жапризо. Детективы Себастьена Жапризо. – Рига, Полярис, 1997
